Скрытый текст
Иногда воздушного змея заносит высоко-высоко. Ты смотришь на него снизу и думаешь: «Он высоко. Он мудрый. Он сам чует ветер». Змей свободно гуляет по небу сам по себе, сам высматривает местечко, куда приземлиться, и уж если высмотрел – кричи не кричи, бегай не бегай, он просто рвет бечевку и идет на посадку, а тебе остается мчаться к нему со всех ног, мчаться так, что во рту появляется привкус крови.
– Джим! Да подожди же!
Сейчас Джим стал змеем. Бечевка порвалась, и уж какая там мудрость – неизвестно, но она уносит его от Вилли, а Вилли только и остается бежать изо всех сил, бежать за темным и молчаливым силуэтом, парящим высоко, вдруг ставшим чужим и дальним.
– Джим! Я тоже иду!
Вилли бежал и думал: «Ба! Да ведь это все то же, что и всегда. Я говорю, Джим бежит. Я ворочаю камни, Джим мигом выгребает из-под них всякий хлам. Я взбираюсь на холм, Джим кричит с колокольни. У меня счет в банке, у Джима – буйная шевелюра, рубашка да теннисные туфли, и все же почему-то он – богач, а я – бедняк. Не потому ли, – думал Вилли, – что вот я сижу на камне и греюсь на солнышке, а старик Джим танцует с жабами в лунном луче. Я пасу коров, а Джим дрессирует жутких чудищ. „Ну и дурак!“ – кричу я ему. „Трус!“ – кричит он в ответ. Но вот сейчас мы бежим туда, бежим оба».
– Джим! Да подожди же!
Сейчас Джим стал змеем. Бечевка порвалась, и уж какая там мудрость – неизвестно, но она уносит его от Вилли, а Вилли только и остается бежать изо всех сил, бежать за темным и молчаливым силуэтом, парящим высоко, вдруг ставшим чужим и дальним.
– Джим! Я тоже иду!
Вилли бежал и думал: «Ба! Да ведь это все то же, что и всегда. Я говорю, Джим бежит. Я ворочаю камни, Джим мигом выгребает из-под них всякий хлам. Я взбираюсь на холм, Джим кричит с колокольни. У меня счет в банке, у Джима – буйная шевелюра, рубашка да теннисные туфли, и все же почему-то он – богач, а я – бедняк. Не потому ли, – думал Вилли, – что вот я сижу на камне и греюсь на солнышке, а старик Джим танцует с жабами в лунном луче. Я пасу коров, а Джим дрессирует жутких чудищ. „Ну и дурак!“ – кричу я ему. „Трус!“ – кричит он в ответ. Но вот сейчас мы бежим туда, бежим оба».
Однажды, одним тревожным октябрьским днем, они столкнулись с бродячим торговцем, который предупредил о надвигающейся буре.
Скрытый текст
– Идет необычная гроза, – промолвил торговец. – Это вам Том Фури говорит. Фури – подходящее имечко для торговца громоотводами, а? Я ли взял его? Нет. Имя ли подтолкнуло меня выбрать профессию? Да! Я жил и смотрел, как облачные огни скачут по миру, а люди вздрагивают и прячутся. И я подумал: нанесу на карты ураганы, отмечу бури, а потом пойду впереди них и буду громыхать моими железными дубинками, моими чудесными защитницами. Я укрыл и обезопасил сто тысяч, нет, двести, не счесть сколько, мирных, богобоязненных домов. Слушайте меня, парни. Если я говорю, что ваши дела плохи, значит, так оно и есть. Полезайте на крышу, прибейте там эту железку да заземлите хорошенько. И все это надо успеть до полуночи!
– Но вы же не сказали, который из домов? – воскликнул Вилли.
Торговец отступил назад, достал огромный платок, высморкался и медленно пошел через лужайку. Он шел так, словно впереди его ждала огромная мина с часовым механизмом. Он осторожно коснулся перил на крыльце у Вилли, провел рукой по столбу, потрогал доски ступеней, потом закрыл глаза и прильнул к дому, вслушиваясь в скрипы и шорохи его костей. Через минуту, все так же настороженно, он перешел к дверям Джима. Джим встал и вытянул шею.
Торговец лишь коснулся, лишь пробежал пальцами по старой краске, слегка стукнул по дереву и уверенно заявил:
– Этот.
Не оглядываясь, он спросил:
– Джим Найтшед, это твой?
– Мой! – с гордостью ответил Джим.
– Я мог бы сразу догадаться, – буркнул торговец.
– Эй, а со мной как же? – В голосе Вилли звучала обида.
Торговец повел носом в сторону его дома.
– Нет. Разве что несколько искорок проскочат по водосточной трубе. А настоящее зрелище будет здесь, у Найтшедов. Вот так-то! – Торговец заторопился по лужайке к своему мешку. – Ну, мне пора. Гроза уже близко. Джим, друг, тебе говорю – не тяни! А то – бамм! И все твои медяки, все десятицентовики, все солдатики-индейцы потекли ручейками. Эйб Линкольн расплылся в мисс Колумбию, орлы на четвертаках полиняли догола, даже пуговицы на джинсах – и те потекут, как ртуть. А если молния попадет в мальчишку – трах! – и в глазу, как на «Кодаке», отпечатается этот огонь. Вот он скачет с неба, и как дунет в тебя – душа вон! Эй, парень, прибей эту штуку повыше, а то не видать тебе завтрашнего рассвета!
Громко брякнув мешком, торговец повернулся и пошел по дороге, поглядывая то на небо, то на крыши домов, фыркая и бормоча себе под нос:
– Ох, худо! Сюда идет, чую. Далеко пока, но уж больно быстро…
Человек в грозовых одеждах уходил. Шляпа цвета тучи сползла ему на глаза, деревья встревоженно шелестели, а небо враз стало старым.
Джим и Вилли стояли на лужайке, принюхиваясь к ветру – не пахнет ли электричеством, а громоотвод лежал между ними на траве.
– Джим, – пихнул наконец друга в бок Вилли, – да не стой ты! Твой ведь дом-то, он сказал. Собираешься ты прибивать эту штуку или нет?
– Нет, – улыбнулся Джим. – Зачем веселье портить?
– Да какое веселье?! Рехнулся, что ли! Я тащу лестницу, а ты – давай за молотком с гвоздями. И проволоку не забудь.
Вилли мигом приволок лестницу. А Джим, похоже, и не пошевелился за это время.
– Ну, Джим! Ты о маме подумал? Хочешь, чтобы она сгорела?
Вилли приставил лестницу и сам полез наверх. Тогда наконец и Джим медленно подошел и начал взбираться по ступеням.
Далеко в облачных холмах прокатился гром. Наверху в воздухе явно различались запахи свежести и сырости. Даже Джим согласился.
– Но вы же не сказали, который из домов? – воскликнул Вилли.
Торговец отступил назад, достал огромный платок, высморкался и медленно пошел через лужайку. Он шел так, словно впереди его ждала огромная мина с часовым механизмом. Он осторожно коснулся перил на крыльце у Вилли, провел рукой по столбу, потрогал доски ступеней, потом закрыл глаза и прильнул к дому, вслушиваясь в скрипы и шорохи его костей. Через минуту, все так же настороженно, он перешел к дверям Джима. Джим встал и вытянул шею.
Торговец лишь коснулся, лишь пробежал пальцами по старой краске, слегка стукнул по дереву и уверенно заявил:
– Этот.
Не оглядываясь, он спросил:
– Джим Найтшед, это твой?
– Мой! – с гордостью ответил Джим.
– Я мог бы сразу догадаться, – буркнул торговец.
– Эй, а со мной как же? – В голосе Вилли звучала обида.
Торговец повел носом в сторону его дома.
– Нет. Разве что несколько искорок проскочат по водосточной трубе. А настоящее зрелище будет здесь, у Найтшедов. Вот так-то! – Торговец заторопился по лужайке к своему мешку. – Ну, мне пора. Гроза уже близко. Джим, друг, тебе говорю – не тяни! А то – бамм! И все твои медяки, все десятицентовики, все солдатики-индейцы потекли ручейками. Эйб Линкольн расплылся в мисс Колумбию, орлы на четвертаках полиняли догола, даже пуговицы на джинсах – и те потекут, как ртуть. А если молния попадет в мальчишку – трах! – и в глазу, как на «Кодаке», отпечатается этот огонь. Вот он скачет с неба, и как дунет в тебя – душа вон! Эй, парень, прибей эту штуку повыше, а то не видать тебе завтрашнего рассвета!
Громко брякнув мешком, торговец повернулся и пошел по дороге, поглядывая то на небо, то на крыши домов, фыркая и бормоча себе под нос:
– Ох, худо! Сюда идет, чую. Далеко пока, но уж больно быстро…
Человек в грозовых одеждах уходил. Шляпа цвета тучи сползла ему на глаза, деревья встревоженно шелестели, а небо враз стало старым.
Джим и Вилли стояли на лужайке, принюхиваясь к ветру – не пахнет ли электричеством, а громоотвод лежал между ними на траве.
– Джим, – пихнул наконец друга в бок Вилли, – да не стой ты! Твой ведь дом-то, он сказал. Собираешься ты прибивать эту штуку или нет?
– Нет, – улыбнулся Джим. – Зачем веселье портить?
– Да какое веселье?! Рехнулся, что ли! Я тащу лестницу, а ты – давай за молотком с гвоздями. И проволоку не забудь.
Вилли мигом приволок лестницу. А Джим, похоже, и не пошевелился за это время.
– Ну, Джим! Ты о маме подумал? Хочешь, чтобы она сгорела?
Вилли приставил лестницу и сам полез наверх. Тогда наконец и Джим медленно подошел и начал взбираться по ступеням.
Далеко в облачных холмах прокатился гром. Наверху в воздухе явно различались запахи свежести и сырости. Даже Джим согласился.
Буре не только вокруг - буре, прежде всего, в душах каждого из друзей.
А потом в городок прибыл Карнавал. Странный, зловещий Карнавал.
Скрытый текст
Ночами – часто? изредка? – Вилли слышал свист пара на краю сна, одинокий, далекий голос поезда. Он всегда оставался далеко, как бы близко ни подходить к вагонам. Иногда Вилли просыпался и с удивлением трогал мокрые щеки – откуда это? Он снова откидывался на подушку, прислушивался и думал: «Да, это они заставляют меня плакать, те поезда, что идут на восток и на запад, они уходят, уходят вдаль, ночной прилив затопляет их, волна сна накрывает поезда, города…» Ночной плач поездов, заблудившихся между станциями, потерявших память о пункте отправления, забывших, куда ехать; они вздыхают печально, и пар из их труб тает над горизонтом. Они уходят. Все поезда, всегда.
Но этот паровозный крик!
В нем одном были собраны все стенания жизни из всех ночей, из всех сонных лет, там слышался и заунывный вой псов, грезящих о Луне, в нем был посвист зимнего ветра с речной долины, когда он просачивается в щели веранды, и скорбные голоса тысяч огненных сирен, а то и хуже! – миллионы клубочков вздохов ушедших людей, уже мертвых, умирающих, не желающих умирать, все их стоны, вздохи и жалобы, разом рванувшиеся над землей.
Слезы брызнули у Вилли из глаз. Ему пришлось нагнуться, встать на колени, сделать вид, будто шнурок развязался. А потом он увидел, как Джим тоже трет глаза. Паровоз вскрикнул, и Джим вскрикнул в ответ. Паровоз взвизгнул и заставил Вилли взвизгнуть тоже. А потом весь этот сонм голосов разом смолк, словно поезд подхватил и умчал огненный нездешний вихрь.
Нет. Вот он скользит мягко, легко, черная бахрома трепещет, черные конфетти завиваются в сладком, приторном ветре, сопровождающем поезд, опускаются на окрестные холмы, а ребята бегут следом, и воздух вокруг такой холодный, словно ешь уже третью порцию мороженого подряд.
Джим и Вилли взлетели на пригорок.
– Старик! – прошептал Джим. – Он здесь.
Поезд забрался в лунную долину – излюбленное место прогулок всяких парочек. Обычно их так и тянуло за край холмов; там, словно внутреннее море, лежала падь, до краев полная лунным светом, зараставшая буйными травами по весне, заставленная стогами летом, заваленная снегом зимой. Да, это было дивное место для прогулок, когда над холмами вставала луна и призрачный свет трепетал и разливался на просторе.
И вот теперь, по старой железнодорожной ветке, исчезающей в лесу, сюда добрался, изогнулся и замер в осенней траве чудной поезд. Ребята поползли – иначе нельзя было – и притаились под кустом.
– Тихо как! – прошептал Вилли.
Поезд был недвижим. Никого не видать на локомотиве, никого в тендере, никого в вагонах. Черный безжизненный дракон под Луной, и только остывающий металл позвякивает едва слышно.
– Тихо! – прошипел Джим. – Я чувствую, они там, внутри, шевелятся…
У Вилли волосы встали дыбом по всему телу.
– Может, они догадываются, что мы – тут?
– Запросто! – замирая от сладкой жути, подтвердил Джим.
– А почему калиоп опять слышно?
– Как узнаю, сразу тебе скажу! – огрызнулся Джим. – Смотри!
И откуда он только взялся, этот болотного цвета огромный воздушный шар? А вот уже летит, прямо к луне, поднявшись футов на двести.
– Смотри, там в корзине под шаром есть кто-то!
Но тут им стало не до шара. С высокой платформы, как с капитанского мостика, спускался высокий человек. Он и вправду был похож на капитана, наблюдающего за приливом в этом внутреннем море. Темный костюм, черная рубашка, лицо сумрачное, а на руках – черные перчатки. Вот он вошел в лунный столб и махнул рукой. Только один раз махнул.
Поезд ожил.
В окне вагона показалась голова. Еще одна. Они возникали, как куклы в театре марионеток. И вот уже двое в черном волокут по шуршащей траве шест для шатра. Молча.
Безмолвие заставило Вилли отпрянуть, а Джим, наоборот, подался вперед. По всем правилам карнавал должен был громыхать, греметь, как лесопилка, ему положено громоздиться штабелями, путаться в канатах, сталкиваться под львиный рык, возбужденные люди должны звенеть бутылками с шипучкой, а кони – бляхами на сбруе, слоны – в панике, зебры ржут и дрожат, вдвойне полосатые от прутьев клеток.
А здесь было как в старом немом кино с черно-белыми актерами. Рты открываются, но испускают один лунный свет. Жесты беззвучны, и слышишь, как ветер шевелит пушок у тебя на щеках.
Новые тени выходили из поезда, шли мимо звериных клеток, а там даже глаза не горели, только темнота металась из угла в угол. Калиоп почти смолк, лишь ветер, бродя по трубам, пытался наиграть дурацкий мотивчик.
Посреди поля встал шпрехшталмейстер. Шар, точно здоровенный, заплесневевший зеленый сыр, повис прямехонько над ним.
И вдруг пришел мрак. В последний миг Вилли успел заметить, как шар ринулся вниз – и луна исчезла. Теперь он мог только чувствовать суету на поле. Ему казалось, что шар подхватили и растягивают на шестах, как огромного жирного паука.
Луна появилась. Облако слезло с нее, и выяснилось, что от шара остался один намек, а на лугу уже стоит готовый каркас.
Опять облака! Вилли окатила тень, и он вздрогнул. Ухо уловило шорох, это Джим пополз вперед. Вилли схватил его за ногу.
– Подожди! Сейчас парусину принесут.
– Нет, ой нет… – проговорил Джим.
Оба как-то сразу поняли: парусины не будет. В ней не было нужды. Канаты на верхушках шестов болтались из стороны в сторону, взмывали вверх, выхватывали из пролетающих облаков длинные ленты, и какая-то огромная тень заставляла облачные пряди сплетаться в покрывало. Шатер возникал прямо на глазах, и скоро остался только чистый плеск флагов на шестах.
Все замерло.
Вилли лежал с закрытыми глазами и слышал над головой хлопанье огромных маслянисто-черных крыльев – словно громадная древняя птица билась над полем. Она хотела жить.
Облака сдуло. Шар исчез. Люди сгинули. Палатки, растянутые на каркасах, струились и трепетали, как под черным дождем. Вилли показалось вдруг, что до города тысяча миль. Он быстро оглянулся. Ничего. Только травы и ночные шорохи. Он снова повернулся, теперь уже медленно, и оглядел безмолвные, темные, кажущиеся пустыми шатры.
– Не нравятся они мне, – в голос сказал он.
Джим не мог отвести глаз.
– Ага, – завороженно прошептал он, – ага…
Вилли встал. Джим остался лежать на траве.
– Джим! – позвал Вилли.
Джим вздрогнул, как будто его шлепнули по спине, Джим привстал на колени, Джим уже поднимался, уже тело его отвернулось, а глаза неотрывно прикованы к черным полотнищам, к огромным зазывающим транспарантам, к непонятным трубам, к дьявольским усмешкам темных, змеящихся складок.
Вскрикнула птица. Джим вскочил. Джим перевел дух.
Облачные тени гнали их через холмы и оставили только на окраине города.
Но этот паровозный крик!
В нем одном были собраны все стенания жизни из всех ночей, из всех сонных лет, там слышался и заунывный вой псов, грезящих о Луне, в нем был посвист зимнего ветра с речной долины, когда он просачивается в щели веранды, и скорбные голоса тысяч огненных сирен, а то и хуже! – миллионы клубочков вздохов ушедших людей, уже мертвых, умирающих, не желающих умирать, все их стоны, вздохи и жалобы, разом рванувшиеся над землей.
Слезы брызнули у Вилли из глаз. Ему пришлось нагнуться, встать на колени, сделать вид, будто шнурок развязался. А потом он увидел, как Джим тоже трет глаза. Паровоз вскрикнул, и Джим вскрикнул в ответ. Паровоз взвизгнул и заставил Вилли взвизгнуть тоже. А потом весь этот сонм голосов разом смолк, словно поезд подхватил и умчал огненный нездешний вихрь.
Нет. Вот он скользит мягко, легко, черная бахрома трепещет, черные конфетти завиваются в сладком, приторном ветре, сопровождающем поезд, опускаются на окрестные холмы, а ребята бегут следом, и воздух вокруг такой холодный, словно ешь уже третью порцию мороженого подряд.
Джим и Вилли взлетели на пригорок.
– Старик! – прошептал Джим. – Он здесь.
Поезд забрался в лунную долину – излюбленное место прогулок всяких парочек. Обычно их так и тянуло за край холмов; там, словно внутреннее море, лежала падь, до краев полная лунным светом, зараставшая буйными травами по весне, заставленная стогами летом, заваленная снегом зимой. Да, это было дивное место для прогулок, когда над холмами вставала луна и призрачный свет трепетал и разливался на просторе.
И вот теперь, по старой железнодорожной ветке, исчезающей в лесу, сюда добрался, изогнулся и замер в осенней траве чудной поезд. Ребята поползли – иначе нельзя было – и притаились под кустом.
– Тихо как! – прошептал Вилли.
Поезд был недвижим. Никого не видать на локомотиве, никого в тендере, никого в вагонах. Черный безжизненный дракон под Луной, и только остывающий металл позвякивает едва слышно.
– Тихо! – прошипел Джим. – Я чувствую, они там, внутри, шевелятся…
У Вилли волосы встали дыбом по всему телу.
– Может, они догадываются, что мы – тут?
– Запросто! – замирая от сладкой жути, подтвердил Джим.
– А почему калиоп опять слышно?
– Как узнаю, сразу тебе скажу! – огрызнулся Джим. – Смотри!
И откуда он только взялся, этот болотного цвета огромный воздушный шар? А вот уже летит, прямо к луне, поднявшись футов на двести.
– Смотри, там в корзине под шаром есть кто-то!
Но тут им стало не до шара. С высокой платформы, как с капитанского мостика, спускался высокий человек. Он и вправду был похож на капитана, наблюдающего за приливом в этом внутреннем море. Темный костюм, черная рубашка, лицо сумрачное, а на руках – черные перчатки. Вот он вошел в лунный столб и махнул рукой. Только один раз махнул.
Поезд ожил.
В окне вагона показалась голова. Еще одна. Они возникали, как куклы в театре марионеток. И вот уже двое в черном волокут по шуршащей траве шест для шатра. Молча.
Безмолвие заставило Вилли отпрянуть, а Джим, наоборот, подался вперед. По всем правилам карнавал должен был громыхать, греметь, как лесопилка, ему положено громоздиться штабелями, путаться в канатах, сталкиваться под львиный рык, возбужденные люди должны звенеть бутылками с шипучкой, а кони – бляхами на сбруе, слоны – в панике, зебры ржут и дрожат, вдвойне полосатые от прутьев клеток.
А здесь было как в старом немом кино с черно-белыми актерами. Рты открываются, но испускают один лунный свет. Жесты беззвучны, и слышишь, как ветер шевелит пушок у тебя на щеках.
Новые тени выходили из поезда, шли мимо звериных клеток, а там даже глаза не горели, только темнота металась из угла в угол. Калиоп почти смолк, лишь ветер, бродя по трубам, пытался наиграть дурацкий мотивчик.
Посреди поля встал шпрехшталмейстер. Шар, точно здоровенный, заплесневевший зеленый сыр, повис прямехонько над ним.
И вдруг пришел мрак. В последний миг Вилли успел заметить, как шар ринулся вниз – и луна исчезла. Теперь он мог только чувствовать суету на поле. Ему казалось, что шар подхватили и растягивают на шестах, как огромного жирного паука.
Луна появилась. Облако слезло с нее, и выяснилось, что от шара остался один намек, а на лугу уже стоит готовый каркас.
Опять облака! Вилли окатила тень, и он вздрогнул. Ухо уловило шорох, это Джим пополз вперед. Вилли схватил его за ногу.
– Подожди! Сейчас парусину принесут.
– Нет, ой нет… – проговорил Джим.
Оба как-то сразу поняли: парусины не будет. В ней не было нужды. Канаты на верхушках шестов болтались из стороны в сторону, взмывали вверх, выхватывали из пролетающих облаков длинные ленты, и какая-то огромная тень заставляла облачные пряди сплетаться в покрывало. Шатер возникал прямо на глазах, и скоро остался только чистый плеск флагов на шестах.
Все замерло.
Вилли лежал с закрытыми глазами и слышал над головой хлопанье огромных маслянисто-черных крыльев – словно громадная древняя птица билась над полем. Она хотела жить.
Облака сдуло. Шар исчез. Люди сгинули. Палатки, растянутые на каркасах, струились и трепетали, как под черным дождем. Вилли показалось вдруг, что до города тысяча миль. Он быстро оглянулся. Ничего. Только травы и ночные шорохи. Он снова повернулся, теперь уже медленно, и оглядел безмолвные, темные, кажущиеся пустыми шатры.
– Не нравятся они мне, – в голос сказал он.
Джим не мог отвести глаз.
– Ага, – завороженно прошептал он, – ага…
Вилли встал. Джим остался лежать на траве.
– Джим! – позвал Вилли.
Джим вздрогнул, как будто его шлепнули по спине, Джим привстал на колени, Джим уже поднимался, уже тело его отвернулось, а глаза неотрывно прикованы к черным полотнищам, к огромным зазывающим транспарантам, к непонятным трубам, к дьявольским усмешкам темных, змеящихся складок.
Вскрикнула птица. Джим вскочил. Джим перевел дух.
Облачные тени гнали их через холмы и оставили только на окраине города.
Им пришлось столкнуться со странным и страшным выбором, узнать много нового о мире, о себе... О том, как противостоять теням внутри своей души, о том, как странная и страшная сила коверкает людей, проявивших
малейшую слабость...
Скрытый текст
Здесь, на пороге пустого дома, под холодным дождем, самое время было подумать о несчастной мисс Фолей; сначала ее напугали Зеркальным Лабиринтом, потом заманили одну на карусель. Наверное, она кричала, когда с ней делали то, что сделали. Ее крутили круг за кругом, год, и еще год, много лет, слишком много, куда больше, чем ей хотелось. Они стерли с нее все, оставили только маленькую, напуганную, чужую даже самой себе девочку, и крутили, крутили, пока все ее годы не сгорели дотла, и тогда карусель остановилась, как колесо рулетки. Да только ничего не выигралось, пусто, «зеро»; наоборот, проигралось все, и некуда идти, и не расскажешь никому, и ничего не поделаешь… остается только плакать под деревом одной, под утренним осенним дождем.
Так думал Вилли. Примерно так же думал и Джим. Во всяком случае, он проговорил вдруг:
– Бедная, бедная…
– Надо помочь ей, Джим. Кто же еще такому поверит? Ты ж понимаешь, если она скажет кому: «Здрасьте, я – мисс Фолей!» Ей же скажут: «А ну, вали отсюда. Мисс Фолей уехала, скажут, нету ее. Топай отсюда, девчушка!» А может, она даже успела постучаться в добрую дюжину дверей, а, Джим? Представляешь, наверное, просила помочь, пугала людей своими причитаниями, а потом бросилась бежать, и вот теперь сидит там, под деревом… Может, полиция уже ищет ее, да что толку? Маленькая девочка, сидит, плачет. Запрут ее подальше, и свихнется она там с горя. Этот Карнавал, Джим, они там знают свое дело. Вытряхнут из тебя все, превратят Бог знает во что, и готово! Иди, жалуйся, только народ от тебя шарахается и слушать ничего не хочет. Одни мы понимаем, Джим, никто больше. Знаешь, я как будто улитку сырую проглотил! – закончил он неожиданно.
Они еще раз оглянулись на залитые дождем окна гостиной. Здесь мисс Фолей не раз угощала их домашним печеньем с горячим шоколадом, а потом махала рукой из окна. Они вышли, закрыли дверь и помчались к пустырю.
– Надо спрятать ее пока, – предложил Вилли, – а потом как-нибудь поможем ей…
– Да как ей поможешь? – выговорил на бегу Джим. – Мы и себе-то помочь не можем!
– Должно же что-то быть, чем с ними справиться… просто не придумывается пока…
Так думал Вилли. Примерно так же думал и Джим. Во всяком случае, он проговорил вдруг:
– Бедная, бедная…
– Надо помочь ей, Джим. Кто же еще такому поверит? Ты ж понимаешь, если она скажет кому: «Здрасьте, я – мисс Фолей!» Ей же скажут: «А ну, вали отсюда. Мисс Фолей уехала, скажут, нету ее. Топай отсюда, девчушка!» А может, она даже успела постучаться в добрую дюжину дверей, а, Джим? Представляешь, наверное, просила помочь, пугала людей своими причитаниями, а потом бросилась бежать, и вот теперь сидит там, под деревом… Может, полиция уже ищет ее, да что толку? Маленькая девочка, сидит, плачет. Запрут ее подальше, и свихнется она там с горя. Этот Карнавал, Джим, они там знают свое дело. Вытряхнут из тебя все, превратят Бог знает во что, и готово! Иди, жалуйся, только народ от тебя шарахается и слушать ничего не хочет. Одни мы понимаем, Джим, никто больше. Знаешь, я как будто улитку сырую проглотил! – закончил он неожиданно.
Они еще раз оглянулись на залитые дождем окна гостиной. Здесь мисс Фолей не раз угощала их домашним печеньем с горячим шоколадом, а потом махала рукой из окна. Они вышли, закрыли дверь и помчались к пустырю.
– Надо спрятать ее пока, – предложил Вилли, – а потом как-нибудь поможем ей…
– Да как ей поможешь? – выговорил на бегу Джим. – Мы и себе-то помочь не можем!
– Должно же что-то быть, чем с ними справиться… просто не придумывается пока…
Скрытый текст
Только сначала скажи, с каких это пор ты стал полагать, что быть хорошим – и значит быть счастливым?
– Со всегда.
– Ну, значит, пора тебе узнать и другое. Бывает, что самый наисчастливейший в городе человек, с улыбкой от уха до уха, жуткий грешник. Разные бывают улыбки. Учись отличать темные разновидности от светлых. Бывает, крикун, хохотун, половину времени – на людях, а в остальную половину веселится так, что волосы дыбом. Люди ведь любят грех, Вилли, точно, любят, тянутся к нему, в каких бы обличьях, размерах, цветах и запахах он ни являлся. По нонешним временам человеку не за столом, а за корытом надо сидеть. Иной раз слышишь, как кто-нибудь расхваливает окружающих, и думаешь: да не из свинарника ли он родом? А с другой стороны, вон тот несчастный, бледный, обремененный заботами человек, что проходит стороной, – он и есть как раз тот самый твой Хороший Человек. Быть хорошим – занятие страшноватое. Хоть и на это дело охотники находятся, но не каждому по плечу, бывает, ломаются по пути. Я знавал таких. Труднее быть фермером, чем его свиньей. Думаю, что именно из-за стремления быть хорошей и трескается стена однажды ночью. Глядишь, вроде человек хороший, и марку высоко держит, а упадет на него еще волосок – он и сник. Не может самого себя в покое оставить, не может себя с крючка снять, если хоть на вздох отошел от благородства.
Вот кабы просто быть хорошим, просто поступать хорошо, вместо того чтобы думать об этом все время. А это нелегко, верно? Представь: середина ночи, а в холодильнике лежит кусок лимонного пирога, чужой кусок! И тебе так хочется его съесть, аж пот прошибает! Да кому я рассказываю! Или вот еще: в жаркий весенний полдень сидишь за партой, а там, вдали, скачет по камням прохладная чистая речка. Ребята ведь чистую воду за много миль слышат. И вот так всю жизнь ты перед выбором, каждую секунду стучат часы, только о нем и твердят, каждую минуту, каждый час ты должен выбирать – хорошим быть или плохим. Что лучше: сбегать поплавать или париться за партой, залезть в холодильник или лежать голодным. Допустим, ты остался за партой или там в постели. Вот здесь я тебе секрет выдам. Раз выбрав, не думай больше ни о реке, ни о пироге, не думай, а то свихнешься. Начнешь складывать все реки, в которых не искупался, все не съеденные пироги, и к моим годам у тебя наберется куча упущенных возможностей. Тогда успокаиваешь себя тем, что, чем дальше живешь, тем больше времени теряешь или тратишь впустую. Трусость, скажешь? Нет, не только. Может, именно она и спасает тебя от непосильного, подожди – и сыграешь наверняка.
– Со всегда.
– Ну, значит, пора тебе узнать и другое. Бывает, что самый наисчастливейший в городе человек, с улыбкой от уха до уха, жуткий грешник. Разные бывают улыбки. Учись отличать темные разновидности от светлых. Бывает, крикун, хохотун, половину времени – на людях, а в остальную половину веселится так, что волосы дыбом. Люди ведь любят грех, Вилли, точно, любят, тянутся к нему, в каких бы обличьях, размерах, цветах и запахах он ни являлся. По нонешним временам человеку не за столом, а за корытом надо сидеть. Иной раз слышишь, как кто-нибудь расхваливает окружающих, и думаешь: да не из свинарника ли он родом? А с другой стороны, вон тот несчастный, бледный, обремененный заботами человек, что проходит стороной, – он и есть как раз тот самый твой Хороший Человек. Быть хорошим – занятие страшноватое. Хоть и на это дело охотники находятся, но не каждому по плечу, бывает, ломаются по пути. Я знавал таких. Труднее быть фермером, чем его свиньей. Думаю, что именно из-за стремления быть хорошей и трескается стена однажды ночью. Глядишь, вроде человек хороший, и марку высоко держит, а упадет на него еще волосок – он и сник. Не может самого себя в покое оставить, не может себя с крючка снять, если хоть на вздох отошел от благородства.
Вот кабы просто быть хорошим, просто поступать хорошо, вместо того чтобы думать об этом все время. А это нелегко, верно? Представь: середина ночи, а в холодильнике лежит кусок лимонного пирога, чужой кусок! И тебе так хочется его съесть, аж пот прошибает! Да кому я рассказываю! Или вот еще: в жаркий весенний полдень сидишь за партой, а там, вдали, скачет по камням прохладная чистая речка. Ребята ведь чистую воду за много миль слышат. И вот так всю жизнь ты перед выбором, каждую секунду стучат часы, только о нем и твердят, каждую минуту, каждый час ты должен выбирать – хорошим быть или плохим. Что лучше: сбегать поплавать или париться за партой, залезть в холодильник или лежать голодным. Допустим, ты остался за партой или там в постели. Вот здесь я тебе секрет выдам. Раз выбрав, не думай больше ни о реке, ни о пироге, не думай, а то свихнешься. Начнешь складывать все реки, в которых не искупался, все не съеденные пироги, и к моим годам у тебя наберется куча упущенных возможностей. Тогда успокаиваешь себя тем, что, чем дальше живешь, тем больше времени теряешь или тратишь впустую. Трусость, скажешь? Нет, не только. Может, именно она и спасает тебя от непосильного, подожди – и сыграешь наверняка.
Им пришлось сперва узнать, что такое зло, и кто такие - люди осени.
А потом вступить с ними в борьбу.
Скрытый текст
– Разве Карнавал – это плохо? – спросил он.
– Ты еще спрашиваешь! – рассердился Вилли.
– Стоп, стоп! – остановил его отец. – Вопрос хорош. Часть этого представления просто замечательная. Но есть старая хорошая пословица: за все рано или поздно приходится платить. А здесь ты отдаешь им кое-что задаром, а взамен – пустые обещания.
– Откуда они взялись? – угрюмо спросил Джим. – Кто они? Вилли с отцом тоже подошли к окну. Чарльз Хэллуэй заговорил, словно обращаясь к темным шатрам на дальнем лугу.
– Некогда, ну, скажем, до Колумба, по Европе, позвякивая колокольчиками на лодыжках, с лютней за спиной бродил человек. А может, это было еще на миллион лет раньше, просто тогда он был в обезьяньей шкуре и выглядел как самая настоящая обезьяна. Желанней всего на свете были для него несчастья и боль окружающих. Он собирал их и целый день пережевывал, как мятную жвачку. Это давало ему силы, доставляло удовольствие. Наверное, после него его сын усовершенствовал капканы отца, ловушки для человеков, костоломки, средства для головной боли, способы мучения плоти и ограбления души. На дальних болотах из всяческих отбросов он вывел мошку, от которой не спрячешься, москитов, которые достают тебя летними ночами. Вот так, по человечку оттуда, отсюда, и собралась стая людей-псов, для которых нет ничего слаще твоей тревоги, которые с радостью помогут твоему горю. Они караулят твои ночные страхи, вожделенно подслушивают твои угрызения совести и нечистые сны. Ночные кошмары – их хлеб насущный. Они намазывают его болью и уплетают за обе щеки. Они были всегда. С бичами из носорожьей кожи они надзирали за строительством пирамид, поливая их для крепости потом, кровью и жизнями других людей. Они проносились по Европе на белых оскаленных конях Моровой Язвы. Они, удовольствия ради, нашептывали Цезарю мысль о том, что и он смертен, а потом, на мартовской распродаже, пускали кинжалы за полцены. То они шуты при дворе императора, то – инквизиторы в застенке, то – цыгане на большой дороге жизни. Чем больше людей становилось на земле, тем быстрее росло их поголовье. А заодно совершенствовались способы причинения боли ближнему своему. Вот загудел первый паровоз, а они уже тут как тут, цепляют к нему вагон, больше всего похожий на средневековую гробницу или колесницу, в которую впрягали людей…
– И что, все эти годы они – одни и те же? – напряженным голосом спросил Джим. – Вы думаете, мистер Кугер и мистер Дарк родились… лет двести назад?
– По-моему, это ты говорил, что, прокатившись на карусели, нетрудно сбросить год-другой, верно?
– Так это что же, они могут жить вечно? – холодея от ужаса, спросил Вилли.
– И вечно вредить людям? – Джим никак не мог отказаться от какой-то своей мысли. – Но почему все – вред и зло?
– Отвечу, – спокойно отозвался Хэллуэй-старший. – Чтобы двигаться Карнавалу нужно какое-то топливо, так? Женщины, к примеру, добывают энергию из болтовни, а болтовня их – сплошной обмен головными болями, легкими укусами, артритными суставами, всякими совершенными глупостями, их последствиями и результатами Многие мужчины не лучше – если их челюсти не загрузить жевательной резинкой из политики и женщин, с ними, чего доброго, кондрашка случится. А сколько удовольствия доставляют им похороны? Прибавить сюда хихиканье над некрологами за завтраком, сложить все кошачьи потасовки, в которых одни норовят содрать шкуру с других, вывернуть ее наизнанку, да еще доказывать после, что так оно и было. Еще не забыть приплюсовать работу шарлатанов-врачей, кромсающих людей вкривь и вкось, а после сшивающих грязной ниткой, умножить на убойную мощь динамитной фабрики, и тогда, пожалуй, получим черную силу одного только такого Карнавала. Они гребут лопатой в свои топки все наши низости и подлости. Все боли, горести и скорби человеческие летят туда же. Мы и то не отказываемся подсолить наши жизни чужими грехами, Карнавал – тем более, только в миллион раз сильнее. Все страхи и боли мира – вот что вращает карусели. Сырой ужас, агония вины, вопли от настоящих или воображаемых ран – все перегорает в его топках и с пыхтеньем влечет дальше.
– Ты еще спрашиваешь! – рассердился Вилли.
– Стоп, стоп! – остановил его отец. – Вопрос хорош. Часть этого представления просто замечательная. Но есть старая хорошая пословица: за все рано или поздно приходится платить. А здесь ты отдаешь им кое-что задаром, а взамен – пустые обещания.
– Откуда они взялись? – угрюмо спросил Джим. – Кто они? Вилли с отцом тоже подошли к окну. Чарльз Хэллуэй заговорил, словно обращаясь к темным шатрам на дальнем лугу.
– Некогда, ну, скажем, до Колумба, по Европе, позвякивая колокольчиками на лодыжках, с лютней за спиной бродил человек. А может, это было еще на миллион лет раньше, просто тогда он был в обезьяньей шкуре и выглядел как самая настоящая обезьяна. Желанней всего на свете были для него несчастья и боль окружающих. Он собирал их и целый день пережевывал, как мятную жвачку. Это давало ему силы, доставляло удовольствие. Наверное, после него его сын усовершенствовал капканы отца, ловушки для человеков, костоломки, средства для головной боли, способы мучения плоти и ограбления души. На дальних болотах из всяческих отбросов он вывел мошку, от которой не спрячешься, москитов, которые достают тебя летними ночами. Вот так, по человечку оттуда, отсюда, и собралась стая людей-псов, для которых нет ничего слаще твоей тревоги, которые с радостью помогут твоему горю. Они караулят твои ночные страхи, вожделенно подслушивают твои угрызения совести и нечистые сны. Ночные кошмары – их хлеб насущный. Они намазывают его болью и уплетают за обе щеки. Они были всегда. С бичами из носорожьей кожи они надзирали за строительством пирамид, поливая их для крепости потом, кровью и жизнями других людей. Они проносились по Европе на белых оскаленных конях Моровой Язвы. Они, удовольствия ради, нашептывали Цезарю мысль о том, что и он смертен, а потом, на мартовской распродаже, пускали кинжалы за полцены. То они шуты при дворе императора, то – инквизиторы в застенке, то – цыгане на большой дороге жизни. Чем больше людей становилось на земле, тем быстрее росло их поголовье. А заодно совершенствовались способы причинения боли ближнему своему. Вот загудел первый паровоз, а они уже тут как тут, цепляют к нему вагон, больше всего похожий на средневековую гробницу или колесницу, в которую впрягали людей…
– И что, все эти годы они – одни и те же? – напряженным голосом спросил Джим. – Вы думаете, мистер Кугер и мистер Дарк родились… лет двести назад?
– По-моему, это ты говорил, что, прокатившись на карусели, нетрудно сбросить год-другой, верно?
– Так это что же, они могут жить вечно? – холодея от ужаса, спросил Вилли.
– И вечно вредить людям? – Джим никак не мог отказаться от какой-то своей мысли. – Но почему все – вред и зло?
– Отвечу, – спокойно отозвался Хэллуэй-старший. – Чтобы двигаться Карнавалу нужно какое-то топливо, так? Женщины, к примеру, добывают энергию из болтовни, а болтовня их – сплошной обмен головными болями, легкими укусами, артритными суставами, всякими совершенными глупостями, их последствиями и результатами Многие мужчины не лучше – если их челюсти не загрузить жевательной резинкой из политики и женщин, с ними, чего доброго, кондрашка случится. А сколько удовольствия доставляют им похороны? Прибавить сюда хихиканье над некрологами за завтраком, сложить все кошачьи потасовки, в которых одни норовят содрать шкуру с других, вывернуть ее наизнанку, да еще доказывать после, что так оно и было. Еще не забыть приплюсовать работу шарлатанов-врачей, кромсающих людей вкривь и вкось, а после сшивающих грязной ниткой, умножить на убойную мощь динамитной фабрики, и тогда, пожалуй, получим черную силу одного только такого Карнавала. Они гребут лопатой в свои топки все наши низости и подлости. Все боли, горести и скорби человеческие летят туда же. Мы и то не отказываемся подсолить наши жизни чужими грехами, Карнавал – тем более, только в миллион раз сильнее. Все страхи и боли мира – вот что вращает карусели. Сырой ужас, агония вины, вопли от настоящих или воображаемых ран – все перегорает в его топках и с пыхтеньем влечет дальше.
Скрытый текст
– А могут они, – начал Джим, – это, души покупать?
– Зачем же платить за то, что можно получить даром? – усмехнулся м-р Хэллуэй. – Многие даже рады возможности отдать все за ничего. Мы ведь такой фарс устроили с нашими бессмертными душами! Правда, похоже, ты попал в точку. За всем этим делом чувствуется когтистая лапа дьявола. Он хоть не ест их, но и жить без них не может. Вот что всегда интересовало меня в старых мифах. Я все думал, ну зачем Мефистофелю душа Фауста? Что он с нею делать-то будет? Сейчас я вам изложу мою собственную теорию на этот счет. Лучший подарок для этих тварей – чадный огонь, горящий в душе человека, мучимого совестью за старые грехи. От мертвой души никакого проку нет. А вот живая, неистовая, сбрызнутая собственным проклятьем – вот это для них лакомый кусок.
Откуда мне это известно? А я наблюдаю. Карнавал – тот же человек, но намного яснее. Вот живут мужчина и женщина. Нет бы им разойтись в разные стороны или поубивать друг друга, а они наоборот – всю жизнь едят один другого поедом, таскают за волосы, царапаются. Почему? Да потому, что мучения и ненависть одного – наркотик для другого. Так и Карнавал чует уязвленную самость за много миль и мчится вприпрыжку погреть руки на этих углях. Он мигом распознает подростков, неспособных стать мужчинами, ноющих, как огромный больной зуб мудрости. Он чувствует, как вдруг начинает мельчать мужчина средних лет (вроде меня). Его августовский полдень давно прошел, а он все тараторит без пользы. Мы разжигаем в своих помыслах страсть, зависть, похоть, окисляем их в наших душах, и все это срывается с наших глаз, с наших губ, с наших рук, как с антенн, работающих, уж не знаю, на длинных или на коротких волнах. Но хозяева балаганных уродов знают, они давно научились принимать эти сигналы и не преминут урвать здесь свое. Карнавал не спешит, он знает, что на любом перекрестке найдет желающих подкормить его пинтой похотливой страсти или квартой лютой ненависти. Вот чем жив Карнавал: ядом грехов, творимых нами по отношению друг к другу, ферментами наших ужасных помыслов
– Зачем же платить за то, что можно получить даром? – усмехнулся м-р Хэллуэй. – Многие даже рады возможности отдать все за ничего. Мы ведь такой фарс устроили с нашими бессмертными душами! Правда, похоже, ты попал в точку. За всем этим делом чувствуется когтистая лапа дьявола. Он хоть не ест их, но и жить без них не может. Вот что всегда интересовало меня в старых мифах. Я все думал, ну зачем Мефистофелю душа Фауста? Что он с нею делать-то будет? Сейчас я вам изложу мою собственную теорию на этот счет. Лучший подарок для этих тварей – чадный огонь, горящий в душе человека, мучимого совестью за старые грехи. От мертвой души никакого проку нет. А вот живая, неистовая, сбрызнутая собственным проклятьем – вот это для них лакомый кусок.
Откуда мне это известно? А я наблюдаю. Карнавал – тот же человек, но намного яснее. Вот живут мужчина и женщина. Нет бы им разойтись в разные стороны или поубивать друг друга, а они наоборот – всю жизнь едят один другого поедом, таскают за волосы, царапаются. Почему? Да потому, что мучения и ненависть одного – наркотик для другого. Так и Карнавал чует уязвленную самость за много миль и мчится вприпрыжку погреть руки на этих углях. Он мигом распознает подростков, неспособных стать мужчинами, ноющих, как огромный больной зуб мудрости. Он чувствует, как вдруг начинает мельчать мужчина средних лет (вроде меня). Его августовский полдень давно прошел, а он все тараторит без пользы. Мы разжигаем в своих помыслах страсть, зависть, похоть, окисляем их в наших душах, и все это срывается с наших глаз, с наших губ, с наших рук, как с антенн, работающих, уж не знаю, на длинных или на коротких волнах. Но хозяева балаганных уродов знают, они давно научились принимать эти сигналы и не преминут урвать здесь свое. Карнавал не спешит, он знает, что на любом перекрестке найдет желающих подкормить его пинтой похотливой страсти или квартой лютой ненависти. Вот чем жив Карнавал: ядом грехов, творимых нами по отношению друг к другу, ферментами наших ужасных помыслов
Скрытый текст
Она вошла и остановилась у двери. Пальцы-мотыльки порхают, плетут незримые нити, читают по Брейлю заголовки на корешках, а ноздри настороженно исследуют воздух.
Чарльз Хэллуэй, извиваясь как червяк, полз к ближайшему стеллажу. Он должен, обязан забраться туда, где книги смогут защитить его. Их можно сталкивать сверху на голову любому непрошеному визитеру.
– Старик, я слышу, как ты хрипишь…
Он сам притягивал ее, шипя от боли при каждом движении.
– Старик, я чую твою рану…
Если бы он только мог выбросить в окно эту злосчастную руку вместе с болью, и пусть себе лежит там, созывая к себе всех ведьм на свете. Он представил себе, как Ведьма тянет из окна руки к огненному биению, лежащему на асфальте. Но нет, рука здесь, она излучает боль, направляя эту странную оборванную Цыганку.
– Да будь ты проклята! – закричал он. – На, получай! Вот он я!
Ведьма обрадованно заторопилась вперед, черные тряпки взвихрились вокруг нее, словно на огородном пугале. Но Чарльз Хэллуэй даже не смотрел на свою новую обидчицу. В нем боролись отчаяние и стремление во что бы то ни стало найти выход. Борьба эта занимала все его существо полностью, только глаза, пока не участвовавшие во внутренней схватке, могли смотреть из-под полуопущенных век.
Рядом послышался шелестящий, какой-то пыльный шепот:
– Очень просто… остановить сердце…
«Почему бы и нет?» – смутно подумал он.
– Медленнее, – пробормотала она.
«Да», – машинально откликнулся он.
– Медленно, очень медленно…
Сердце его, до этого мчавшееся галопом, теперь перестраивало ритм, и это было неудобно как-то, но вскоре на смену неприятным ощущениям пришли странная легкость и спокойствие.
– Еще медленнее, – предлагала она.
«Я ведь устал, ты слышишь, сердце?» – подумалось ему. Да, сердце слышало. Оно постепенно разжималось, как разжимается стиснутый кулак. Сначала расслабляется один палец…
– Хорошо остановить все, хорошо забыть обо всем, – шептала она.
«А что, разве плохо?» – думал он.
– Еще медленнее, совсем медленно, – приказывала она.
Сердце стало давать перебои.
А потом вдруг, вопреки собственному стремлению к покою, к избавлению от боли, он открыл глаза. Просто чтобы еще раз посмотреть вокруг напоследок… Он увидел Ведьму. Он увидел пальцы, усердно работающие в воздухе, а еще он непостижимым образом увидел свое лицо, свое тело, сердце, слабеющее на глазах, а в нем – свою душу. С каким-то отрешенным
любопытством он изучал странное создание, стоявшее рядом.Считал стежки, которыми были
перехвачены ее веки, подсчитывал количество глубоких морщин-трещин на шее – такая же шея у ящерицы Хэла, попадающейся в Аризоне; на огромных ушах – как у небольшого слона; на иссохшем глинистом лбу. Ему, пожалуй, еще не приходилось вот так изучать другого человека. «А ведь это похоже на головоломку, – пришла отстраненная мысль. – Собери ее и узнаешь самый главный секрет жизни». Решение было тут, рядом, оно крылось в самом объекте его внимания, и все могло проясниться в один миг, вот сейчас, нет, чуть погодя, еще чуть погодя. «Погляди-ка на эти скорпионьи пальцы, – приглашал он сам себя, – послушай, как она причитает, как перебирает воздух. Воздух! Вот именно! Она обманывает воздух, надувает его! Да ведь это же сплошное надувательство! Просто щекотно – и все!»
– Медленнее, – прошептала она, словно собираясь заснуть.
«Медленнее» – надо же! А его послушное, доверчивое сердце принимает все за чистую монету. Принимает всерьез этот щекотливый обман!
Чарльз Хэллуэй слабо хихикнул. И тут же удивился: «Чего это я хихикаю, да еще в такой момент?»
Ведьма дернулась, словно тоненькие провода, которые она разбирала в воздухе перед собой, закоротило, и ее слегка тряхнуло током.
Чарльз Хэллуэй не заметил этого, она ведь то и дело отшатывается и наклоняется поближе. Вот опять подалась вперед…
Действительно, Ведьма, перехватив инициативу, снова просунулась к нему и принялась еще быстрее сучить пальцами в нескольких дюймах от его груди. Это выглядело так, словно она пытается зачаровать маятник старинных часов.
– Медленнее! – кричала она.
Из глубины его существа поднялась и расцвела на губах какая-то дурацкая улыбка.
– Совсем медленно!
В поведении Ведьмы появилось что-то новое, какая-то лихорадочная поспешность, какое-то беспокойство, прорывающееся гневными нотками в голосе. Вот умора! Так даже смешнее.
Чарльз Хэллуэй не обратил внимания, когда и как в нем, без каких-либо усилий, без желания оказать сопротивление, возникла ровная, спокойная уверенность: все это не имеет никакого значения. Жизнь сейчас, в конце, казалась ему не более чем шуткой. Здесь, в дальней комнате окружной библиотеки, куда его жизнь как раз влезла целиком, без остатка, он впервые заметил, какой бессмысленно растянутой она у него была, как она базальтовой глыбой нависала над ним все эти годы, а в итоге – вот, вся здесь, куда только девалось ее недавнее величие. Смех, да и только! За несколько минут до смерти Чарльз Хэллуэй спокойно размышлял о сотнях личин своего тщеславия, раскладывал по полочкам десятки разновидностей своего самомнения. Вся комната представлялась ему заставленной и завешенной игрушками всей его жизни. Но самой смешной была среди них Пыльная Ведьма, обыкновенная жалкая старуха в лохмотьях, увлеченно щекотавшая воздух. О, она его просто щекочет!
Чарльз Хэллуэй открыл рот и издал совершенно неожиданный, в том числе и для себя самого, смешок.
Ведьма отпрянула и замерла. Но Хэллуэй не видел ее. Он был слишком занят. Он выпускал из себя смех. Вот он открыл каналы пальцев, и в кончиках их заплясали веселые иголочки, вот задрожало горло, пропуская смеховую энергию к глазам – они прищурились, и дальше – дальше не удержать! Свистящая шрапнель первого взрыва хохота разлетелась во все стороны.
– Вы! – выкрикнул он, неизвестно к кому обращаясь. – Смешно-то как! Эй, вы!
– Нет, вовсе не смешно, – запротестовала Ведьма.
– Кончай щекотку! – едва выговорил он.
– Нет! – Ведьма затряслась от злости. – Спи! Стихни! Совсем замолчи!
– Ну перестань! – орал он, вовсе не слушая ее. – Щекотно же! Прекрати! Ой, не могу, ха, ха! Ой, остановись!
– Вот! Вот именно! – взвизгнула Ведьма. – Сердце, остановись!
Но, похоже, ее собственное сердце находилось сейчас в большей опасности, чем сердце Хэллуэя, корчившегося явно от смеха. Ведьма замерла и с беспокойством обнюхала свои ставшие вдруг непослушными пальцы.
– О Боже мой! – уже рычал от смеха Хэллуэй. Огромные слезы выступили у него из-под век. – Ха! Ха! Ребра отпустило! Продолжай, сердце мое, продолжай!
– Сердце, стой! – шипела Ведьма.
– Господи! – Он широко открыл глаза, перевел дух и отворил внутри себя новые источники воды и мыла, смывая весь налипший внутри мусор, моя все дочиста, окатывая, отскребывая и снова окатывая. – Кукла! – вдруг дошло до него. – Смотри! У тебя ключик сзади торчит! Кто же тебя заводил-то? – И он зашелся в очередном приступе хохота.
Этот неожиданный хохот словно огнем опалил женщину, обжег руки, заставив отдернуть их и спрятать под лохмотьями, она невольно подалась назад, сделала попытку устоять, но не смогла. Смех хлестал ее по лицу, дюйм за дюймом выталкивая из комнаты, и она начала отступать шаг за шагом, натыкаясь на стеллажи, пытаясь ухватиться за книги на полках, но они выскальзывали у нее под руками, срывались со своих мест и рушились на нее водопадом. Мрачные истории били ее по лбу, прекрасные теории, не выдержавшие проверки временем, сыпались ей на голову. Вся в синяках и ссадинах, подгоняемая словно ударами бича его смехом, заполнившим отделанные мрамором своды, звеневшим в переходах, она не выдержала, завертелась волчком, полоснула ногтями воздух и бросилась бежать, совершенно забыв о двух-трех ступеньках перед выходом. С них она и скатилась кубарем. Оглушенная падением, Ведьма не сразу справилась со входной дверью, а та еще напоследок хорошенько поддала ей под зад, заставив пересчитать своими костями еще и ступени парадного входа.
Ее испуганные причитания и дробный грохот падения чуть не прикончили Чарльза Хэллуэя. Новый приступ хохота грозил разорвать ему диафрагму.
– Боже мой, Господи, прекрати, пожалуйста! – уже заикаясь от смеха, взмолился он.
И все кончилось.
Некоторое время он еще конвульсивно хихикал, слабо посмеивался, а потом долго и удовлетворенно только дышал, давая отдых измученным легким, тряся счастливо-усталой головой, прислушиваясь, как уходит боль из-под ребер и, как ни странно, из покалеченной руки. Он бессильно припал к стеллажам, прижался лбом к какой-то хорошо знакомой книге, и слезы, освобожденные пережитым весельем, потекли по его щекам. Только тут до него дошло, что он один. Ведьма ушла!
«Но почему? – удивился он. – Что я такого сделал?»
Чарльз Хэллуэй, извиваясь как червяк, полз к ближайшему стеллажу. Он должен, обязан забраться туда, где книги смогут защитить его. Их можно сталкивать сверху на голову любому непрошеному визитеру.
– Старик, я слышу, как ты хрипишь…
Он сам притягивал ее, шипя от боли при каждом движении.
– Старик, я чую твою рану…
Если бы он только мог выбросить в окно эту злосчастную руку вместе с болью, и пусть себе лежит там, созывая к себе всех ведьм на свете. Он представил себе, как Ведьма тянет из окна руки к огненному биению, лежащему на асфальте. Но нет, рука здесь, она излучает боль, направляя эту странную оборванную Цыганку.
– Да будь ты проклята! – закричал он. – На, получай! Вот он я!
Ведьма обрадованно заторопилась вперед, черные тряпки взвихрились вокруг нее, словно на огородном пугале. Но Чарльз Хэллуэй даже не смотрел на свою новую обидчицу. В нем боролись отчаяние и стремление во что бы то ни стало найти выход. Борьба эта занимала все его существо полностью, только глаза, пока не участвовавшие во внутренней схватке, могли смотреть из-под полуопущенных век.
Рядом послышался шелестящий, какой-то пыльный шепот:
– Очень просто… остановить сердце…
«Почему бы и нет?» – смутно подумал он.
– Медленнее, – пробормотала она.
«Да», – машинально откликнулся он.
– Медленно, очень медленно…
Сердце его, до этого мчавшееся галопом, теперь перестраивало ритм, и это было неудобно как-то, но вскоре на смену неприятным ощущениям пришли странная легкость и спокойствие.
– Еще медленнее, – предлагала она.
«Я ведь устал, ты слышишь, сердце?» – подумалось ему. Да, сердце слышало. Оно постепенно разжималось, как разжимается стиснутый кулак. Сначала расслабляется один палец…
– Хорошо остановить все, хорошо забыть обо всем, – шептала она.
«А что, разве плохо?» – думал он.
– Еще медленнее, совсем медленно, – приказывала она.
Сердце стало давать перебои.
А потом вдруг, вопреки собственному стремлению к покою, к избавлению от боли, он открыл глаза. Просто чтобы еще раз посмотреть вокруг напоследок… Он увидел Ведьму. Он увидел пальцы, усердно работающие в воздухе, а еще он непостижимым образом увидел свое лицо, свое тело, сердце, слабеющее на глазах, а в нем – свою душу. С каким-то отрешенным
любопытством он изучал странное создание, стоявшее рядом.Считал стежки, которыми были
перехвачены ее веки, подсчитывал количество глубоких морщин-трещин на шее – такая же шея у ящерицы Хэла, попадающейся в Аризоне; на огромных ушах – как у небольшого слона; на иссохшем глинистом лбу. Ему, пожалуй, еще не приходилось вот так изучать другого человека. «А ведь это похоже на головоломку, – пришла отстраненная мысль. – Собери ее и узнаешь самый главный секрет жизни». Решение было тут, рядом, оно крылось в самом объекте его внимания, и все могло проясниться в один миг, вот сейчас, нет, чуть погодя, еще чуть погодя. «Погляди-ка на эти скорпионьи пальцы, – приглашал он сам себя, – послушай, как она причитает, как перебирает воздух. Воздух! Вот именно! Она обманывает воздух, надувает его! Да ведь это же сплошное надувательство! Просто щекотно – и все!»
– Медленнее, – прошептала она, словно собираясь заснуть.
«Медленнее» – надо же! А его послушное, доверчивое сердце принимает все за чистую монету. Принимает всерьез этот щекотливый обман!
Чарльз Хэллуэй слабо хихикнул. И тут же удивился: «Чего это я хихикаю, да еще в такой момент?»
Ведьма дернулась, словно тоненькие провода, которые она разбирала в воздухе перед собой, закоротило, и ее слегка тряхнуло током.
Чарльз Хэллуэй не заметил этого, она ведь то и дело отшатывается и наклоняется поближе. Вот опять подалась вперед…
Действительно, Ведьма, перехватив инициативу, снова просунулась к нему и принялась еще быстрее сучить пальцами в нескольких дюймах от его груди. Это выглядело так, словно она пытается зачаровать маятник старинных часов.
– Медленнее! – кричала она.
Из глубины его существа поднялась и расцвела на губах какая-то дурацкая улыбка.
– Совсем медленно!
В поведении Ведьмы появилось что-то новое, какая-то лихорадочная поспешность, какое-то беспокойство, прорывающееся гневными нотками в голосе. Вот умора! Так даже смешнее.
Чарльз Хэллуэй не обратил внимания, когда и как в нем, без каких-либо усилий, без желания оказать сопротивление, возникла ровная, спокойная уверенность: все это не имеет никакого значения. Жизнь сейчас, в конце, казалась ему не более чем шуткой. Здесь, в дальней комнате окружной библиотеки, куда его жизнь как раз влезла целиком, без остатка, он впервые заметил, какой бессмысленно растянутой она у него была, как она базальтовой глыбой нависала над ним все эти годы, а в итоге – вот, вся здесь, куда только девалось ее недавнее величие. Смех, да и только! За несколько минут до смерти Чарльз Хэллуэй спокойно размышлял о сотнях личин своего тщеславия, раскладывал по полочкам десятки разновидностей своего самомнения. Вся комната представлялась ему заставленной и завешенной игрушками всей его жизни. Но самой смешной была среди них Пыльная Ведьма, обыкновенная жалкая старуха в лохмотьях, увлеченно щекотавшая воздух. О, она его просто щекочет!
Чарльз Хэллуэй открыл рот и издал совершенно неожиданный, в том числе и для себя самого, смешок.
Ведьма отпрянула и замерла. Но Хэллуэй не видел ее. Он был слишком занят. Он выпускал из себя смех. Вот он открыл каналы пальцев, и в кончиках их заплясали веселые иголочки, вот задрожало горло, пропуская смеховую энергию к глазам – они прищурились, и дальше – дальше не удержать! Свистящая шрапнель первого взрыва хохота разлетелась во все стороны.
– Вы! – выкрикнул он, неизвестно к кому обращаясь. – Смешно-то как! Эй, вы!
– Нет, вовсе не смешно, – запротестовала Ведьма.
– Кончай щекотку! – едва выговорил он.
– Нет! – Ведьма затряслась от злости. – Спи! Стихни! Совсем замолчи!
– Ну перестань! – орал он, вовсе не слушая ее. – Щекотно же! Прекрати! Ой, не могу, ха, ха! Ой, остановись!
– Вот! Вот именно! – взвизгнула Ведьма. – Сердце, остановись!
Но, похоже, ее собственное сердце находилось сейчас в большей опасности, чем сердце Хэллуэя, корчившегося явно от смеха. Ведьма замерла и с беспокойством обнюхала свои ставшие вдруг непослушными пальцы.
– О Боже мой! – уже рычал от смеха Хэллуэй. Огромные слезы выступили у него из-под век. – Ха! Ха! Ребра отпустило! Продолжай, сердце мое, продолжай!
– Сердце, стой! – шипела Ведьма.
– Господи! – Он широко открыл глаза, перевел дух и отворил внутри себя новые источники воды и мыла, смывая весь налипший внутри мусор, моя все дочиста, окатывая, отскребывая и снова окатывая. – Кукла! – вдруг дошло до него. – Смотри! У тебя ключик сзади торчит! Кто же тебя заводил-то? – И он зашелся в очередном приступе хохота.
Этот неожиданный хохот словно огнем опалил женщину, обжег руки, заставив отдернуть их и спрятать под лохмотьями, она невольно подалась назад, сделала попытку устоять, но не смогла. Смех хлестал ее по лицу, дюйм за дюймом выталкивая из комнаты, и она начала отступать шаг за шагом, натыкаясь на стеллажи, пытаясь ухватиться за книги на полках, но они выскальзывали у нее под руками, срывались со своих мест и рушились на нее водопадом. Мрачные истории били ее по лбу, прекрасные теории, не выдержавшие проверки временем, сыпались ей на голову. Вся в синяках и ссадинах, подгоняемая словно ударами бича его смехом, заполнившим отделанные мрамором своды, звеневшим в переходах, она не выдержала, завертелась волчком, полоснула ногтями воздух и бросилась бежать, совершенно забыв о двух-трех ступеньках перед выходом. С них она и скатилась кубарем. Оглушенная падением, Ведьма не сразу справилась со входной дверью, а та еще напоследок хорошенько поддала ей под зад, заставив пересчитать своими костями еще и ступени парадного входа.
Ее испуганные причитания и дробный грохот падения чуть не прикончили Чарльза Хэллуэя. Новый приступ хохота грозил разорвать ему диафрагму.
– Боже мой, Господи, прекрати, пожалуйста! – уже заикаясь от смеха, взмолился он.
И все кончилось.
Некоторое время он еще конвульсивно хихикал, слабо посмеивался, а потом долго и удовлетворенно только дышал, давая отдых измученным легким, тряся счастливо-усталой головой, прислушиваясь, как уходит боль из-под ребер и, как ни странно, из покалеченной руки. Он бессильно припал к стеллажам, прижался лбом к какой-то хорошо знакомой книге, и слезы, освобожденные пережитым весельем, потекли по его щекам. Только тут до него дошло, что он один. Ведьма ушла!
«Но почему? – удивился он. – Что я такого сделал?»
Скрытый текст
– Мисс Фолей. – Голос Вилли дрогнул. – Бедная! Они ведь теперь заполучили ее, прямо как ты сказал. Она добилась своего, но это ее так напугало, она так плакала, пап, прямо обрыдалась вся… А теперь, спорить могу, они пообещали вернуть ей ее пятьдесят лет, но что они сделают с ней за это? Что они делают с ней вот прямо сейчас?
– Да поможет ей Бог! – Отец Вилли опустил тяжелую ладонь на страницы старой книги. – Наверное, она теперь с уродами. Кто они, как вы думаете? Да просто грешники. Они так долго странствуют с Карнавалом в надежде на освобождение, что стали похожи на свои грехи. Я видел в балагане Самого Тучного Человека. Ну и кто он? Вернее, кем был раньше? Просто обжора-сладострастник. Карнавалу не откажешь в собственном черном юморе, теперь этот несчастный – узник своей собственной, трещащей по швам плоти. А вот – Скелет. Не обрекал ли он своих близких не только на физическое, но и на духовное истощение? Или ваш приятель Карлик. Вроде бы его вины не видно. Всегда в пути, никогда не ввязываясь в потасовку, опережая грозу и продавая громоотводы… но грозу-то он оставлял встречать другим. И вот бесплатные аттракционы Карнавала скомкали его до размеров большого тряпичного мяча, сшитого из всякой дребедени, запутавшегося в себе самом. А Пыльная Ведьма? Может, она из тех, что всегда живут завтрашним днем, не обращая внимания на сегодняшний? Это и мне знакомо. И вот она все накручивает свое наказание, видя на раскинутых картах одни только дурные восходы да горестные закаты. Впрочем, тебе виднее, Вилли. Ты ведь с ней накоротке знаком. Ну, кто там еще? Крушитель? Мальчик-овца? Пожиратель Огня? Сиамские близнецы? Великий Боже! Кем они были? Может быть, двойняшками, погрязшими во взаимном нарциссизме? Мы никогда не узнаем, а они никогда не расскажут.
– Да поможет ей Бог! – Отец Вилли опустил тяжелую ладонь на страницы старой книги. – Наверное, она теперь с уродами. Кто они, как вы думаете? Да просто грешники. Они так долго странствуют с Карнавалом в надежде на освобождение, что стали похожи на свои грехи. Я видел в балагане Самого Тучного Человека. Ну и кто он? Вернее, кем был раньше? Просто обжора-сладострастник. Карнавалу не откажешь в собственном черном юморе, теперь этот несчастный – узник своей собственной, трещащей по швам плоти. А вот – Скелет. Не обрекал ли он своих близких не только на физическое, но и на духовное истощение? Или ваш приятель Карлик. Вроде бы его вины не видно. Всегда в пути, никогда не ввязываясь в потасовку, опережая грозу и продавая громоотводы… но грозу-то он оставлял встречать другим. И вот бесплатные аттракционы Карнавала скомкали его до размеров большого тряпичного мяча, сшитого из всякой дребедени, запутавшегося в себе самом. А Пыльная Ведьма? Может, она из тех, что всегда живут завтрашним днем, не обращая внимания на сегодняшний? Это и мне знакомо. И вот она все накручивает свое наказание, видя на раскинутых картах одни только дурные восходы да горестные закаты. Впрочем, тебе виднее, Вилли. Ты ведь с ней накоротке знаком. Ну, кто там еще? Крушитель? Мальчик-овца? Пожиратель Огня? Сиамские близнецы? Великий Боже! Кем они были? Может быть, двойняшками, погрязшими во взаимном нарциссизме? Мы никогда не узнаем, а они никогда не расскажут.
Каким образом, и что для этого пришлось сделать и на что пойти - можно прочитать вот здесь.